Теория подковы, Хайек и Японская империя: когда крайности сближаются
Есть старый мем, бродивший ещё по просторам интернета нулевых, о том, что, если зайти слишком далеко налево, окажешься справа, и наоборот — «If you go far enough to the political left or right you end up in the same place». Он родился не на пустом месте: крайние идеологии действительно нередко демонстрируют пугающее сходство — не в целях, а в методах. Это то, что принято называть «теорией подковы», и придумали её, разумеется, либертарианцы.
Главный интеллектуальный аргумент в пользу этой теории дал Фридрих фон Хайек в своей «Дороге к рабству». Он не уравнивал коммунизм и фашизм, но видел в них общую тенденцию: подчинение индивидуальной свободы абстрактной и всепоглощающей идее — будь то нация, класс или государство. Взгляд Хайека не о противоположностях, а о динамике власти, которая неизбежно расширяется, если не ограничена принципами рыночных свобод и свобод личности. Там, где личность приносится в жертву «великому будущему», начинается движение по скользкой дорожке — и в этом смысле крайние идеологии часто оказываются симметричными. И как писал один известный публицист:
«В этом плане любой человек, который говорит, что нужно сделать что-то, чтобы всем было хорошо, но кому-то, наверное, будет плохо, — он, безусловно, наследник этого модернового принципа».
Саму концепцию «теории подковы» впервые в знакомом нам виде сформулировал Жан-Пьер Файе — французский философ и лингвист, который ещё в 1960-х обратил внимание на риторическое и структурное сходство между ультралевыми и ультраправыми движениями. Его версия была не экономической, как у Хайека, а риторико-семиотической: он показывал, что обе крайности используют схожие языковые механизмы — сакрализацию народа, демонизацию врага, культ вождя, отказ от плюрализма. Для Файе тоталитаризм — это не идеология, а техника убеждения и символической мобилизации. В этом смысле крайности сближаются не по содержанию, а по механике власти.
Однако как лингвист, а не политэконом, Файе не различал экономические координаты — его модель работает в плоскости риторики, а не распределения ресурсов. В отличие от Хайека, различавшего авторитарных и либеральных социалистов или националистов, Файе мыслит скорее двухмерно — по шкале радикализма языка. Это делает его подход достаточно ограниченным, но выразительным риторически.
Особенно интересно наблюдать, как эта схема проявляется вне Европы — например, в Японии первой половины XX века. Формально японский милитаризм обычно воспринимается как крайний правый культурный проект: культ императора, иерархия, военная экспансия. Но если вчитаться в лозунги, сопровождавшие японскую пропаганду — освобождение Азии от западного колониализма, борьба за право народов на самоопределение, солидарность восточных цивилизаций — становится ясно: эта риторика не чужда и левому дискурсу.
Более того, она во многом совпадала с тем, что в те же годы говорили либеральные интернационалисты вроде Вудро Вильсона или советские агитаторы, повторявшие ленинские антиколониальные тезисы. Даже в послевоенной Юго-Восточной Азии, японские дезертиры, среди которых были офицеры, продолжали антиколониальную борьбу бок о бок с Вьетконгом и другими: в Куангнгае в офицерской школе Вьетминя было шесть японских офицеров среди преподавателей; в Южном Чунгбо 36 из 50 военных инструкторов были японцы. Майор Исии Такуо, молодой офицер 55-й дивизии в Бирме, в декабре 1945 года дезертировал с несколькими товарищами в Камбоджу и ушел во Вьетнам, где стал полковником Вьетминя. Помимо этого, во время ВМВ Япония множество раз прибегала к поддержке различных национальных организаций, боровшихся за собственную независимость от европейских колонизаторов от Индии до Индонезии.
В основе внешней политики Японии лежала идея «Великой восточноазиатской сферы сопроцветания» — суперэтнической проект, стремившийся перенести внутрияпонскую иерархию на Азиатско-Тихоокеанский Регион, от Токио до Куала-Лумпура. Его разрабатывали интеллектуалы из Общества изучения Сёва, окончившие лучшие американские вузы, поддерживаемые бизнес-элитой — дзайбацу (Мицубиси, Мицуи, Сумитомо, Ясуда). И если бы не кровожаднейший милитаризм с многочисленными военными преступлениями, возможно, это бы стало основой альтернативной глобализации. Хотя реальность была куда прозаичнее: под лозунгами освобождения пришла новая форма доминирования — японского империализма.
Смена гегемона не отменяла самого принципа гегемонии. Более того, концерны дзайбацу, пользовавшиеся всеми рычагами сильного тоталитарного государства, прибегали к монополистическим методам внутренней экономического соревнования с вытеснением конкурентов с помощью финансовых рычагов, картелизации экономики и использования безупречной репутации Императора Хирохито, что было ярко описано в отчёте по японским концернам Госдепартамента США в 1946г.

Вот здесь и работает «подковная логика»: сменяются термины, но сохраняется структура. Политический режим, отрицающий свободу личности и оправдывающий жертвы ради утопии — неважно, какой — неминуемо скатывается к схожим практикам: цензура, политическая и экономическая мобилизация, идеологический контроль, подавление инакомыслия. Лозунги разные, но инструментарий — общий.
Примеров из современности — масса.
Есть удобная схема: ставим радикальных левых и правых рядом и ищем инструментарные совпадения.
Радикальные феминистки требуют деобъективизации женского тела — женщина не должна быть редуцирована до объекта в публичном пространстве. А кто утверждает что-то схожее? Исламские фундаменталисты, только с другой точки зрения: «женщина должна быть скрыта». В обоих случаях тело женщины выводится за пределы личного выбора и подчиняется высшему моральному порядку, отрицающему принцип самопринадлежности.
Левые выступают за ограничение свободы слова в защиту травматизированных меньшинств. Правые — чтобы защитить традицию, патриотизм, «общественную мораль». Разные цели, но механизм цензуры работает сходно: свобода слова превращается в инструмент, которым можно пожертвовать ради «высшего».
Японская Империя утверждала, что освобождает Азию от колонизаторов. Советская пропаганда тоже говорила о «помощи угнетённым». Американские либералы — о праве наций на самоопределение. Все они ссылались на моральную миссию, противопоставляя себя старому миру. Различия были — и фундаментальные — но механизмы мобилизации масс, апелляция к исторической судьбе и сакральной миссии звучали пугающе похоже, особенно в случае более тоталитарных стран.
Лишь за несколько десятков лет, Япония сумела антагонизировать против себя всех соседей, путём выстраивания расистской иерархии, многочисленных военных преступлениях, различных видов рабства, и всё это на фоне прокламированной концепции большой дружбы азиатских народов.

И вот тут возникает важное различие. В некоторых ситуациях тоталитаризм может выступать с манифестом добра и «справедливости», и даже иногда сложно проследить идеологическую пропасть, и, наверное, главное различие — разные отношения к личности. Хайек подметил: крайние идеологи ненавидят тех, кого невозможно вовлечь в утопию. Они могут вербовать друг друга — социалисты становятся фашистами, и наоборот, как в случае с Муссолини — но сторонник свободы не подходит. Он не верит в коллективное спасение, и потому вызывает отторжение у тех, кто верит только в «великую цель», и проецирует её на других.
Япония, в этом смысле, была проектом, противостоящим свободе личности во всех плоскостях, как в экономике, так и в политике. Её система — культ государства, иерархия, отказ от личностных свобод, а также господство императорской семьи. Это делало её не идентичной, но схожей по структуре с другими амбициозными государственными утопиями той эпохи.
Если убрать ярлыки и взглянуть на политические крайности цинично, становится ясно: они похожи в неприятии свободы. И сегодня, когда в мире, где каждый сам себе авторитет и инфлюенсер, где нет общего нарратива, кажется, что утопии прошлого невозможны. Но, может быть, мы просто не видим, в какой форме новые крайности уже создаются?
Вопрос теперь не в том, сойдутся ли крайности снова, а в том, в какой оболочке они вернутся в век цифровизации и нейросетей.
И конечно, подкова — не закон природы. Это предупреждение. Каждое поколение получает шанс не дойти до крайности, не свернуть в соблазн жёсткого порядка твёрдой руки и простой истины. Свобода требует усилий, требует скепсиса, требует — как говорил Поппер — «готовности ошибаться». Но пока существуют люди, способные в одиночку плыть против течения, готовые ставить под сомнение великие обещания, подкова не замкнётся.
Человек свободный — человек упрямый.
* мнение автора может не совпадать с официальной позицией партии